Добавь приложение вконтакте Я поэт 24 часа

Зарабатывай на материалах по школьной литературе


Как мы с Софией смотрели в неведомое


<
Дата: 2014-01-17 20:50 Просмотров 629
Рейтинг произведения -1,03
Одобряю Не одобряю

Ворожеи не оставляй в живых.
(Исх.22:18)

И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя.
(По ту сторону добра и зла,146).







Дщери Иерусалимские! Черна я, но красива.
Дурга, чистая, флюидическая, абсолютная женственность.
Столыпинский галстук, неподъемные кандалы, свинец в моих легких – я бегу за тобою.


…….
Мне часто говорили, что люди бьются в темноте.
Мне рассказывали, читали это. Что они откликнулись на этот зов, и шагнули в пропасть, где кроме них больше ничего нет. Мудрые говорили, что целомудрие смеется над целомудрием, что оно вообще любит посмеяться.
Я умоляю свое дыхание быть громче, быть сильным хотя бы настолько, чтобы, отражаясь от стен, колебать барабанные перепонки в моих ушах.
Я пристально смотрю перед собою, бью себя по лицу, чтобы искрами из своих глаз осветить путь. Вообще, я не понимаю, что общего между образом человека, которого после его смерти читают, смотрят, внимают ему и самим человеком, еще тогда, когда он искрами из собственных глаз полосует войлочные стены, тоннель вокруг.
Я вообще мало чего понимаю – единственное, что я могу – это сохранять крайнее напряжение, пока это возможно, и падать навзничь, назад, в беспамятство, когда это становится совершенно невыносимым. Я так и не ощутил тот момент, когда я здесь оказался, я не помню, чтобы я давал на все это согласие. Твои глаза закрылись позади меня, и стало тихо.
…….


1.
Ингрид лежит на животе, уткнувшись в подушку.
Легкая простыня, что летом только мешает и как правило не несет в себе какой-либо утилитарной функции, сбилась в бесформенный жгут и обвила ее голень, распластавшейся частью ниспадая с кровати на пол. Мягкая кровать, пенясь, огибает ее бежевые борта и катится по течению, смешиваясь с ее волосами, катясь и переливаясь, и перемежаясь с белыми разводами простыни, эти золотые разводы кажутся пшеничным полем, затопленным молоком. Я перекатываюсь в ее сторону, и наклонившись над ней низко-низко, касаясь губами и кончиком носа нежного пушка на ее пояснице, глубоко вдыхаю в себя воздух.
По субботам это беспамятство может длиться десятилетия, столетия – я запускаю пальцы в ее загривок, мы смешиваемся и снова обретаем себя в пространстве чистого крика, мы пахнем потом и проникаем друг в друга, путаясь в волосах Ингрид. Я вдыхаю в себя ее горячее дыхание, а она схлопывается где-то позади меня, как самая смертельная ловушка, и я все падаю, падаю в этот безводный колодец.
Она спит, ее губы подрагивают, а волосина возле ее носа колеблется в такт сокращениям ее легких. Женщины вообще не похожи на детей, они перестают ими быть очень рано, и столь же рано им приходится учиться это самое детство имитировать. Но во сне все не так, и я легко, чтобы не разбудить, целую ее в ягодицу и перекатываюсь обратно.
Шлюзы открыты, и еще не душно, занавески метут пыльный пол и делают неспешные наброски на паркете – солнцем, и мазок их щедр.
Я потягиваюсь и спускаю ноги с кровати. По пути в ванную я встречаю Марту, пушистую еще более, чем Ингрид. Она заискивающе мурлычет и просит еды, и пока я умываюсь, у меня созревает план по приготовлению субботнего молочного завтрака для всех троих. Вода течет по моему лицу, я сильно небрит, а спина совершенно расцарапана.

Сейчас 9:25 утра,суббота,9 июля.
Я завязываю шнурки, одеваю слегка помятую рубашку и тихонько открываю дверь.

На лавочке возле подъезда сидит Гунилла, ей 73.Бесполезно с ней здороваться вслух, все равно она ничего не слышит. Даже телевизор, еще два года назад истошно вопивший, теперь отдыхает в беззвучном режиме. Проходя мимо нее, я слегка киваю головой, она вроде бы замечает и кивает в ответ. Еще щадящий, солнечный свет наискосок сыплется на кроны деревьев и полудекоративные ставни, он выхватывает пылинки, в безветрии падающие почти отвесно и обреченного жука, с которым играют два рыжих котенка.
Котята вообще – самые любимые объекты для моих работ, после Ингрид. Хотя их и различать-то стало достаточно трудно, разве что Марту так и не получилось приучить к грейпфрутам.
Поскольку вчера я сильно задержался на работе, сегодня придется искать магазин, где можно было бы достать молока, каких-нибудь хлопьев и фрукты. На самом деле, это не так-то просто в половине десятого в субботнее утро. Пожалуй, чтобы действовать наверняка, придется смотаться в Солькатт, он работает с десяти.

Вдоль дороги кипит сочная зелень. В ее гуще шумно суетится чирикающая мелюзга, впереди постепенно раскрывается синева Нордхавна. Если сильно напрячь зрение, сразу за мостом по прямой можно разглядеть Щюркэгатан, окаймленную резными столбами, а в самом ее конце – церковь святого Ульма, с позеленевшей от времени крышей и высоким шпилем, как будто стартующим в небо среди дымных клубов дубовой листвы. Сразу за ними – парк, а перейдя его поперек сразу выходишь на Стурвэген, а там рукой подать до магазина.
Я иду мимо остановки, и к ней подъезжает желтый троллейбус. Между нами всего три метра, и я колеблюсь, садиться ли мне в него. Еще не жарко, и ходьбы всего минут двадцать. С другой стороны, дома я оставил кошек, и не хотелось бы чтобы та, что еще не проснулась, сделала это без моего участия. Впрочем, тут совсем недалеко, и лучше будет прогуляться, наконец решаю я, и двери троллейбуса захлопываются. Но, руководимый чем-то непонятным, я вдруг все-таки решаю подъехать, и подбегаю к отчаливающему рогатому. Двери с шипением открываются, и я захожу внутрь. За мной – кипение июльской зелени и чирикающая мелюзга, а над ними – Солнце, солнце до того нежное, какого я еще никогда не видел.


2.
Каааарл! – кричу я, Карл!
Вставай, сынок, уже девять. Тебе сегодня к господину Свартассену на занятия. Просыпайся, завтрак готов, после того, как поешь, еще успеешь повторить гаммы.

Карлу-Якобу одиннадцать. Я родила его вместе с братом, Свеном. Они – близнецы. Точнее, были близнецами, у второго была лейкемия. Когда – то наш род и вправду был очень богатым и мой муж до сих пор получает приглашения на охоту в королевских заповедниках. Правда, я предпочла бы Свена любым регалиям, наверное, как и любая мать.
Он у меня очень способный, Карл. Прямо гордость всей семьи. Два раза он выигрывал на конкурсах по шведской литературе в нашей коммуне. Он способный. Еще он хороший футболист, так говорит его тренер. Правда, там он ничего не выигрывал, но ему ведь всего одиннадцать.

У Карла есть маленькая сестра, Анна- Лукреция. Она его очень любит. У нее большие голубые глаза, отец часто целует ее и лепечет ей что-то малопонятное. Моего мужа зовут Гуннар. Вообще, маркиз Гуннар - Иоахим II, но это, пожалуй, не важно.

В последнее время он стал худеть и хуже есть. Я беспокоюсь, как бы его здоровье не пошатнулось, как в сентябре, когда он простудился во время поездки в Ставангер, к своей матери. Я очень люблю его. Конечно, с годами мы отнюдь не похорошели, к тому же, он очень тяжело пережил смерть Свена, но я правда в нем души не чаю.
Кофе закипает, и я тихонько стучусь в дверь Гуннара.
- Гуннар, мой дражайший…я сделала тебе кофе…
Он зовет меня внутрь, и я, затаив дыхание, захожу в его спальню.

Очень душно, разве так можно? Закрыта даже форточка. В комнате темно, тяжелые шторы плотно занавешивают высокие окна. На ощупь, я пробираюсь к ним и отдергиваю одну из штор.
- Ууууууррррррр…. – звучит за моей спиной.
Поочередно я отодвигаю все шторы, и душная спальня насыщается июльским утром.
-Ууууууу….-недовольно урчит Гуннар, когда я открываю одно из окон – он очень боится сквозняков.
Я сажусь рядом с ним, пока он потягивается, и легонько поглаживаю его кончиками пальцев. Слегка припухший, он сонно трет глаза.
На кухне громко уронили что-то металлическое, и я, чмокнув мужа в щеку, спешу на кухню.

Сегодня суббота. Сейчас 9:05 утра,9 июля.

Накормив всех своих ребят, я обуваюсь в прихожей. Нужно поспешить, на десять мне к господину Ханссену за костюмом, Карл вырос, а на носу Мидсоммардаген. Проверяя количество денег в кошельке, я торопливо прокручиваю в замке ключ и выскакиваю во двор. Утреннее солнце своим безвредным пламенем лениво чешет аккуратно подстриженные кусты у нас в саду, по аллее снуют муравьи, в песок небрежно воткнут совочек Анны.
Я спешно пробегаю вдоль, между яблонями и выскакиваю на улицу, попутно вспоминая, что у нас заканчивается кофе. Наши соседи с Карлдентольвтегатан 11 выпустили своих сорванцов на улицу, и они увлеченно катаются в своих тщательно выглаженных штанишках по земле, имитируя ожесточенную перестрелку. Солнце.
Солнце такое нежное, какого я еще никогда не видела, я выхожу из частного сектора на Дроттнинггатан и быстрым шагом семеню в остановке. Езды минут сорок, если зайти в магазин после ателье, вполне можно успеть. Да, кстати, надо не забыть про мускатный орех.

К остановке подъезжает желтый троллейбус, и я взбегаю по ступенькам – одна, вторая, третья.
Двери за мной закрываются, а за ними – июль и Солнце.
Да, и кориандр, кстати.


3.
Нордхавн шумно перекатывается, и падающий искоса свет выдавливает поверх ряби кривоногий, будто бы заваливающийся набок силуэт моста. Он падает на его поверхность, и спустя всего пару метров теряется бесследно в голубой воде. Нордхавн тысячелетиями обречен на то, чтобы закручиваться о пологое побережье, будучи слепым щупальцем Скагеррака. Он добросовестен, мы добросовестны – вокруг тихо.

Мы – добросовестные обитатели планеты Земля. Каждый искренне вжился в свою роль, научился чувствовать боль и радость. Каждый из нас научился быть глухим к чужим мольбам и безразличным к самим себе – Нордхавн поет свою песню, и адресует ее никому – так здесь принято. Будучи никем, мы сидим на его берегу и завороженно слушаем переливы его тенора, и каждый считает, что и гавань, и мост, и воробьи в яблоневой листве – все это для него, все, сразу. Детство и старость очень похожи – пространство вокруг сужается до плацдарма, площадки для этих странных спектаклей, каждый добросовестно играет свою роль. Мы стары и женственны, и все здесь для нас, комфортно и приятно, на расстоянии вытянутой руки и разогретое. Мы больше не помогаем держать на спинах небесный свод, это делают эмигранты из Пакистана, войско, собранное, чтобы отправиться на Священную войну, повернуло вспять, увязавшись за самкой с детенышами. В мире, где титаны духа называют себя антихристами, я, наверное, думаю лишь потому, что нисколько не способен на это. Когда мы рыдали, Нордхавн тёк. Когда мы смеялись, Нордхавн тёк.
Мы рожали детей, но они были больны. Мы носили доспехи, но у нас не было с кем сражаться. Я силен, но только для того, чтобы проиграть. Я мыслю, и это совсем не значит, что я существую. Я мыслю, но это вообще ничего не значит.

Cogito ergo nihil.

В Нордхавн заходит желтый крейсер, у руля стоят неприкасаемые. Я наклоняюсь через перила и сплевываю в голубую воду. Июль в пламени радиоактивной лампы по имени Соль Инвиктус, все мы в его пламени. Я сплевываю еще раз и сажусь обратно на лавку. Одна моя штанина длиннее другой, под мышкой – зонтик. Я горбат и некрасив, мою возлюбленную звали Регина Ольсен, и я уже кашляю.


…….
Утром твои глаза открываются, и я задаю новые вопросы.
Я кричу их в переговорные трубы тонущего крейсера, за рулем – чандала. Где – то над нами тикают часы, семимильными минутами отмеряя расстояние до Солнца. По радио говорят, что в Советском Союзе лозунгом следующей пятилетки объявлена Кали – Юга и прогрессивная материализация. Кто – то начал было панегирик в честь юбилея торжественного выступления Кузькиной матери на Уолл – стрит, но тут электричество отключилось, и мы с тобой захлебнулись.

Секунд больше не стало, твои рыдания умолкли. Нас накрывают мертвые воды пустого колодца, и наступает ночь. В твоих черных волосах мои мысли запутались, погрузились в анабиоз.
…….


Я слышал, что некоторые люди бьются в темноте, они откликнулись, продали одежду и купили меч.
Сумасшедшие люди чудовищно одиноки, их слезы собираются в особый небесный сосуд, откуда они ниспадают на наши лица дождем. Когда в темноте играет скрипка, это значит, что ты здесь не при чем. Если разговаривают родители, ты тоже не при чем, в конечном счете, плевать даже на то, что тебе плевать на то, что тебе плевать, и я думаю, что это вряд – ли вообще что – либо значит.

Вряд - ли что- то значит и то, что сейчас 9:37 утра, суббота, 9 июля.
Еще одна зябкая ночь позади, в наличии - больное горло и легкое похмелье. Дома – полуфабрикаты и постель для отдохновения после еще одной ночи, что осталась позади. Ночи, которую невозможно пережить в закрытой комнате с выключенным светом, где работает холодильник и телефон, а место на единственной кровати четырнадцать лет ожидает Регину. В душную ночь на девятое июля это невозможно, как невозможно сдвинуть что- то с места на Юпитере : четырнадцать лет, проведенные в чреве Фаларидова быка напротив алтаря из пустого места на единственной кровати в абсолютно пустой комнате пропалывают разум глубокими бороздами, и спустя годы я знаю лишь одну истину : в этой темноте цементируется сталь, люди бьются в ней насмерть.

Я подхожу к остановке, что прямо перед мостом.
Голова немного кружится, и от этого кажется, что где – то надо мной разливается нежная музыка, она путается в листве над моей головой и звенит тысячами колокольчиков, обрамляя беззаботное чириканье птиц. За мной закрываются двери желтого троллейбуса, и я, в предвкушении завтрака и сна растекаюсь по сиденью, поддаюсь этой сладкой, пленительной музыке, а колокольчики – большие и малые – переливаются над нами, и такое ощущение, что вибрация их набирает невероятную силу, что воздух становится плотнее, а мы вот-вот взлетим вверх, туда, откуда Соль Инвиктус поливает нас своим благодатным светом.


4.
Желтый троллейбус катится от остановки к остановке, движения почти нет, на дворе июль и суббота.
Мои волосы выжжены перекисью, а глаза – тусклые и темные, как ноябрьская грязь. Мои руки крутят большой руль, а синий лак на ногтях облуплен.Я говорю в микрофон :
- Библиотека!- и двери с шипением открываются.
За моей спиной ниточным сыром сплетаются и путаются судьбы, женщины и мужчины пользуются общественным транспортом, чтобы добраться на работу или учебу, на отдых или за покупками. Мои пальцы отвыкли от каприсов ,они не правят тонкие вибрации скрипичных струн. Теперь они крутят руль. Днем мной пользуются пассажиры, чтобы добраться до магазина, вечером мной пользуется мужчина, чтобы уснуть. Необходимость в калориях заставляет пользоваться мной одних людей, химические свойства эндорфинов – другого. Те руки, что целовал мой отец, те руки, что должны были стать моим пропуском в мир прекрасного, нажимают на кнопку, и двери открываются.
- Гамлавактен! – говорю я, и мы едем дальше.
В уголках моих глаз – рытвины. В них – тушь двухдневной давности, ногой я жму на газ, а левой рукой растираю по лицу соль. Слезы катятся из моих глаз, а я растираю их грязными пальцами тех рук, что целовал мой покойный отец. Мутная вода катится из моих злых глаз, впадает в черные морщины, и, как по оросительным каналам, выкатывается на щеки.
- Нордэстрадбрун! - зло кричу я в микрофон и растираю по лицу слезы.

Я думаю об эндорфинах и своем отце, который так и не выполнил свое обещание, о калориях и господине Свенссоне, что приговаривал мне нетерпеливо :
- Нежнее, нежнее! Что ты держишь смычок как веник!
И я старалась как могла, а потом все закончилось.

Солнце наискосок заглядывает в окно, бросая продолговатый луч на мои колени. В троллейбусе нас всего четверо – мы жмуримся от солнца, что осыпает нас всех, без разбору и даром. Люди бьются в темноте – папа часто повторял это.
Солнечные лучи прерываются мелькающими стволами деревьев, и мы врываемся на мост Северо-восточный. Под нами двадцать четыре метра пустого пространства, безразличного воздуха, прозрачности, которая не может отразить даже свет Солнца.

Позади меня - три человека ,жмурящихся и спешащих по своим делам. Они движимы калориями, эндорфинами, привычкой, биоритмами или гордыней.
Внутри них - желудок, недосказанная, брошенная на произвол фраза, воспаление поджелудочной, забота, утренний кофе, нежность или усталость, пламя Несбывшегося.
Впереди - асфальт, политый желтизной июльского утра, разрезаемый носом и пенящийся вдоль ватерлинии, еще дальше – молитвенно устремленная в космос готическая стрела церкви, венчающая собой зеленое дымчатое облако дубовой листвы. Когда – то мы играли в ней на каждом втором празднике, звук терялся высоко под темными сводами и продолжал уже шепотом после, когда все расходились.
Внутри меня нет больше ничего, уже ничего.

Такая вот география.

Я вытираю ладонью серые разводы на своих щеках, включаю микрофон и говорю твердо :
- Уважаемые пассажиры, курс нашего троллейбуса меняется.
Солнце одаривает нас утренней нежностью, скользит по моим коленям, по испуганным лицам людей за моей спиной, по все быстрее убегающему под наше брюхо асфальту и застывает на моих побелевших от напряжения руках, вцепившихся сломанными ногтями в руль.
Руках, которые так нежно целовал мой отец.


5.
В открытое окошко сакристии, выходящее на Щуркэгатан и Северо-восточный мост, заглянул воробей. Он сделал несколько смешных прыжков по подоконнику, повертел серенькой головкой и улетел.

Я разоблачаюсь после утренней молитвы, шустрый пономарь Юрген заносит в помещение богослужебные книги и свечи. Пыль, несмотря на открытое окошко, падает почти отвесно, пересекая в своем пике узкую полосу света, падающую на книжный шкаф.
Прихожане разошлись, за исключением всего нескольких человек, Юрген делает нам кофе, и мы выходим на сказочную, залитую ослепительным солнцем улочку и садимся на лавку. Молодая мама с книжкой покачивает коляску с розовощеким бутузом, и вокруг стоит такая идиллия, что кажется, будто ее можно вдохнуть в себя, собрать в сумку, набрать в карманы и принести домой, чтобы зимой приоткрывать полные закрома и питаться ее благодатной нежностью. Пенсионеры парами проходят мимо нас, и прощаются, удаляясь наискосок в сторону автобусной остановки. Движения на дороге почти нет, буквально в тридцати метрах перед нами, через дорогу Нордхавн закручивает свои воды, а чуть правее – мост, а за ним, вдалеке – лучится зеленью левый берег города.

Сами мысли текут мерно и уверенно, впереди – Мидсоммардаген, к которому готовились так давно и так тщательно. Все будет как всегда – мост, паутина проводов над улицами, сонные субботы в июле, бездарные писатели и розовощекие дети с колясками. Глаза устают от всматривания вдаль, и я закрываю их, маленькими глоточками доя чашку кофе. Воробьи резвятся в совершенном отрыве от тяжести чьих-то дум. Они не потеряли свою причастность природе, они не получили в дар способность выделить себя из степенной гармонии сущего, от плена имманентности, не взяли на себя ответственность, не были одарены, они не смелые. Они резвятся и пляшут где-то в кроне деревьев, над моими старыми глазами, что видели горе и радость, что горевали и радовались, и которые пожалуй предпочли бы сдаться становлению и процессу, променять восхождение на количество, уступить, продаться. Я открываю глаза, что много лет видят все то же.


…….
Люди бьются в темноте.

Первая глава евангелия страданий, первый стих.

Один шаг – и все прекратится. Откажись, скажи, что не сможешь, и все закончится. Ты станешь здесь своим. Холод отступит, ты найдешь свою радость во множестве, растворишься в разноцветии и все прекратится.
Но люди бьются в темноте и их одиночество онтологично. Вы знаете, что такое одиночество? Ошибаетесь.
Мои руки крепко сжимают поводья Надежды, которую не объездить и не укротить. Я не даю ей оторваться и сбросить темп. В снегах, в темноте всегда хочется спать, поэтому нельзя медлить с новым шагом – люди бьются в темноте, где не слышно собственного крика, я говорю это себе немыми устами в глухие уши и иду дальше.
…….


Я открываю свои глаза и вижу тот же мост, что двадцать, сорок лет назад.
Над нами смыкается спокойное небо, над пенным пузырящимся пятном на синей туше Нордхавна смыкаются новые волны. Отчужденно, внешне и непричастно скачут воробьи и светит Солнце.
Бестолковые, возбужденные крики зевак и нарастающий вой сирен суетно копошится в толще медленно нагревающегося июльского утра. На часах без пятнадцати десять, вокруг пробитых поручней растет толпа.

Над ней – желтый диск Солнца.
Оно нежно светит на меня и испуганные лица прохожих, на холодную воду Северного залива, что смыкаются над Крейсером, что пошел ко дну.

Диск Солнца, нежнее которого я никогда еще не видел.


…….
Мне часто говорили, что люди бьются в темноте.
Мне рассказывали, читали это. Что они откликнулись на этот зов.

Я ищу тебя в пустошах, запах твоих черных волос ведет меня.
Болотные огни святого Ульма освещают мне путь, и я не потеряюсь. Если бы у меня было имя, думаю, меня звали бы Сизиф. Мои стальные мышцы выполняют свою работу, а разум мирен с абсурдом,
я иду в этих пустошах, но не навстречу.
Я дышу, но не в себя.
Я жив, но не могу умереть.
Я проиграл, но все никак не закончится.

Именно в рамках этой формулы тупыми, вьючными силами Подобных мне плетутся эоны, их эманации разгадывают мудрые. Тогда авантюристы придумывают, как сделать лучше, фанатики выполняют их замысел, а проходимцы и подонки сплетениями хитрых умыслов делают это закономерным.
За рулем – неприкасаемые, переговорные трубы разворочены, а в командной рубке пусто.
Огонь добирается до пороховых погребов, и остатки боеприпасов ослепительным фейерверком шлют воздухом россыпи стали, выкрашенной в желтый.
…….








Мы разговариваем на чужом языке, между молотом Космоса и наковальней Хаоса. Ты где-то рядом, и моя жажда все сильнее, все ближе те места, где одежда расшита цветами, в плетении ветров вьются русые волосы, а над плодородными землями льется сопрано. Твои глаза закрываются позади меня, пашни исходят хлебом, кошка – котятами, дурачок – пустословием, дети накормлены. В небе сливаются кружева ангельских голосов, а прямо над нами, в высях, столь близких, – Солнце.


Солнце, нежнее которого никогда еще не было.


ПРОЧИТАЛ? - ОСТАВЬ КОММЕНТАРИИ! - (0)
Отправить жалобу администрации
10 Рейтинговых стихов
ТОП Рейтинговых стихов
Комментарии: (0)


Rambler's Top100