(1892-1941)
Марина Ивановна Цветаева родилась 9 сентября 1892 года в Москве, в Трехпрудном переулке, между Тверской и Бронной.
Ее отец – Иван Владимирович Цветаев (1847-1913) – профессор Московского университета, ученый-филолог, общественный деятель, один из основателей Музея изящных искусств имени Александра III (ныне – Музей изобразительных искусств имени А.С. Пушкина), почетный доктор Болонского университета.
Мать – Мария Александровна Мейн (1868-1906) – вторая жена Ивана Владимировича, была блистательной пианисткой, пожертвовавшей музыкальной карьерой во имя семьи, а также переводчицей художественной литературы с английского и немецкого языков. Дед Марины Ивановны со стороны матери – Александр Данилович Мейн, московский городской голова, был отмечен знакомством с Львом Толстым, бывал у него дома, его влекло к писательству. Тесно связанный с русской столичной журналистикой, он сотрудничал в московских и петербургских газетах, переводил на французский язык исторические труды. Александр Мейн неустанно поддерживал в Иване Владимировиче Цветаеве мечту о постройке и основании Музея изящных искусств, был членом-учреди- телем Комитета по его устройству, подарил музею свою коллекцию слепков античной скульптуры, оставил ему часть своего состояния.
Главенствующим в формировании ее характера Марина Ивановна считала влияние матери – «музыка, природа, стихи, Германия... Героика...». К этому перечню Цветаева, вспоминая детство, обычно добавляла еще одно, немаловажное – одиночество. Оно стало спутником на всю жизнь, необходимостью поэта, несмотря на внутренние героические усилия его преодолеть.
Влияние отца было более скрытым, но не менее сильным (страсть к труду, отсутствие карьеризма, простота, отрешенность). Мать жила музыкой, отец – музеем. Музыка и Музей – два влияния сливались и сплетались в одном доме. Накладывали неповторимый отпечаток на растущих сестер – Марину и Асю (Анастасия Ивановна Цветаева – младшая сестра поэтессы). Воздух дома был не буржуазный и даже не интеллигентский, а рыцарский – «жизнь на высокий лад». Отец и мать растили не барышень, не баловниц судьбы, растили юных спартанцев (без скидок на женский пол!), в духе аскетизма и строгости быта.
Но слово «Трехпрудный» стало для Цветаевой паролем на всю жизнь, символом детства, розового, беспечного, играющего солнечными бликами мира.
Дом в Трехпрудном навсегда остался в памяти – лик и облик счастья и полноты существования. Дом был небольшой, одноэтажный, деревянный, крашенный коричневой краской – Цветаева в «Верстах» назовет его «розовым». «Маленький розовый домик, чем он мешал и кому?»
Семь окон по фасаду. Над воротами нависал огромный серебристый тополь. Ворота с калиткой и кольцом. За воротами – поросший зеленой травой двор. Со двора дорожка (деревянные мостки) вела к парадному, над парадным виднелись «антресоли» – верх дома, где были расположены детские комнаты.
Воду брали из колодца во дворе и позднее – из бочки водовоза.
Цветаевой было девять лет, когда перед Пасхой она неожиданно заболела воспалением легких. На вопрос матери, что принести ей в подарок с Вербы (с Вербного Воскресения), она неожиданно бросила: «Черта в бутылке!»
Черта? - удивилась мать. - А не книжку?.. Ты подумай...
Можно было за десять копеек купить заманчиво-интересные книжки про Севастопольскую оборону или Петра Великого.
Нет, все-таки черта!
«Бог был чужой. Черт – родной», - скажет Цветаева. И никто из них не был добр. Бога ей навязывали, как она считала, тасканиями в церковь, стояниями в церкви, против воли и желания, так что паникадило двоилось от сна в глазах...
Кумир детства и отрочества Марины Цветаевой – Наполеон. Марина так была очарована им, что вставила в божницу вместо иконы Богоматери портрет французского императора.
Отец, столкнувшись с таким кощунством, был поражен и потребовал убрать Наполеона с иконы. Но Марина твердо стояла на своем, готовая дать отпор даже родному отцу. Позднее, когда она переехала в другой дом, отец сам пришел к ней, привез икону для того, чтобы благословить дочь. И снова – протест Марины: «Пожалуйста, не надо!»
Делай как хочешь, - ответил Иван Владимирович. - Только помни, что те, кто ни во что не верит, в тяжелую минуту кончают самоубийством...
В столовой с низким потолком – круглый стол, самовар, на стенах репродукции картин Рафаэля «Мадонна с Младенцем», «Иоанн Креститель», копия с картины Александра Иванова «Явление Христа народу».
Самая большая комната в доме – зала. Между окон – зеркала. По стенам огромные филодендроны в кадках, зеленые деревца, которые будут сниться и оживать в снах Марины.
В зале – в самом центре – рояль. Он был одушевленным существом. Непомерный рояль, под которым ползали маленькие сестры, как под брюхом гигантского зверя. Рояль казался чудовищем, гиппопотамом, тоже непомерным!
Рояль – черное ледяное озеро.
Черная поверхность рояля – первое зеркало Цветаевой. В него можно было всматриваться, как в бездну, дышать на его поверхность, как на матовое стекло, отпечатав свой лик на его туманной глади.
И осознание своего лица – сквозь черноту рояля. Собственной, роковой «черноты»... Негр, окунутый в зарю! Розы в чернильном пруде! – так переводила Цветаева свой «рояльный» облик, переводила лицо на черноту, на темный язык.
Мать могла на рояле все. На клавиатуру она сходила, как лебедь на воду. Можно было только догадываться, какие бури подавила она в своем собственном существе, какие стихии в ней разыгрывались и сгорали. Когда-то в юности она не смогла соединить свою судьбу с возлюбленным из-за запрета родителей. Замуж за Ивана Владимировича Цветаева вышла не по любви, а из чувства долга. Иван Владимирович был вдовцом, пережил большое личное горе, потеряв жену Варвару Дмитриевну Иловайскую...
Мария Александровна сгорала не столько от музыки, сколько через музыку раскрывала свою тоску, свою лирику. Не случайно врач в санатории в Нерви, в Италии, услышав ее игру, предупредил пациентку, что если она будет продолжать так играть, то не только сама сгорит, но и сожжет весь Русский пансион...
Гениально!.. Гениально! - потрясенно восклицал он, не в силах скрыть своего изумления...
Страсть сгорания, самосожжения себя в искусстве – вот что передала в генах мать своей дочери Марине... Она хотела передать дочерям страсть к музыке. Но обнаруживала ужасавшую и пугавшую ее чудовищную «немузыкальность» Марины.
«Мать залила нас музыкой. (Из этой музыки, обернувшейся Лирикой, мы уже никогда не выплыли – на свет дня!) Мать затопила нас как наводнение... Мать залила нас горечью всей своего несбывшегося призвания, своей несбывшейся жизни, музыкой залила нас, как кровью, кровью второго рождения...
Мать поила нас из вскрытой жилы Лирики, как и мы потом, беспощадно вскрыв свою, пытались поить своих детей кровью собственной тоски... После такой матери мне оставалось одно – стать поэтом...»
Видела ли мать в дочери будущего поэта? Вряд ли, хотя пыталась угадать характер стихии, бушевавшей в Марине и нарушавшей все спокойное течение жизни в доме.
«Немузыкальность» Марины была просто Другой музыкой, лирикой, поэзией.
Чернота была для Цветаевой символом чернорабочества в жизни. В противоположность белой кости. Чернорабочим и негром в русской поэзии был для нее Пушкин.
Цветаева встретилась с Пушкиным, когда ее взяли на прогулку к памятнику Пушкина, недалеко от их дома. Так как дед Пушкина происходил из Эфиопии, Цветаевой казалось, что Пушкин – негр в поэзии.
«Русский поэт – негр, поэт – негр, и поэта – убили».
Памятник Пушкина она любила за черноту, в противоположность белизне статуй из коллекции отца.
«Памятник Пушкина я любила за черноту – обратную белизне домашних богов». Он был «живое доказательство низости и мертвости расистской теории, живое доказательство – ее обратного. Пушкин есть факт, опрокидывающий теорию».
Обе первые книги стихов, которые Цветаева написала в юности, – о детстве и отрочестве в Трехпрудном, о доме детства. «Дом» ранней Цветаевой уютный, многолюдный, наполненный живыми голосами близких: мамы, сестер, родных, друзей... Впоследствии она придумает себе другой дом, – дом для двоих, дом с любимым и единственным, с верным возлюбленным:
Я бы хотела жить с Вами В маленьком городе,
Где вечные сумерки И вечные колокола.
И в маленькой деревенской гостинице –
Тонкий звон старинных часов – как капельки времени.
И может быть,
Вы бы даже меня не любили...
(1916)
Она остро и обреченно чувствует погибель своего Дома, реального и примечтавшегося.
Будет скоро тот мир погублен.
Погляди на него тайком,
Пока тополь еще не срублен И не продан еще наш дом...
(1913)
В первые послереволюционные годы дом в Трехпрудном разобрали на дрова, и от него ничего не осталось. Анастасия Цветаева, спустя много лет придя на развалины домика в Трехпрудном, подняла с земли кусочек белого с синей каемкой изразца – от печки в детской.
Поэты всегда избегали быта, чурались «суетных забот». Марина Цветаева превратила быт в поэзию: кажется, что в стихах она запечатлевала мгновения собственной судьбы, начиная с того самого изразца в детской. Вот – детская, вот – уроки, вот – домашний уют... Стихи в юности пишут почти все, так же, как и дневники. Цветаева поклонялась в отрочестве Марии Башкирцевой; писала даже книгу о ней, взахлеб читала ее «Дневник». Отсюда, быть может, тот же предел откровенности, который был задан в «Дневнике» Марии Башкирцевой.
Первые книги любого поэта считаются обычно подражательными и ученическими. Но «час ученичества» для Цветаевой пробьет позже. Будучи гимназисткой, она знакомится с поэтами, философами и критиками. Она посещает Московский литературно-художе-ственный кружок, которым руководит В. Брюсов. Критик Эллис (Л. Кобылинский) вводит юную Цветаеву в издательство «Мусагет», созданное А. Белым и Э. Метнером, – здесь постоянно проводились занятия по теории стиха, а Белый вел семинары.
Первая книга стихотворений под названием «Вечерний альбом» принесла Цветаевой известность. Она вышла осенью 1910 года. На нее откликнулись В. Брюсов, Н. Гумилев, С. Городецкий, М. Волошин.
«Стихи Марины Цветаевой... всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого, - писал Брюсов. - Не боясь вводить в поэзию повседневность, она берет непосредственно черты жизни, и это придает ее стихам жуткую интимность. Когда читаешь ее книгу, минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, видеть которую не должны бы посторонние...»
Брюсов выражал надежду, что «поэт найдет в своей душе чувства более острые, чем те милые пустяки, которые занимают так много места в “Вечернем альбоме”», «беглые портреты родственников, знакомых и воспоминания о своей квартире...» исчезнут со временем, а поэтические образы поднимутся до общечеловеческих символов.
С Брюсовым перекликался в оценках, отмечая талантливость Цветаевой, Николай Гумилев.
«Многое ново в этой книге: нова смелая (иногда чрезмерная) интимность, новы темы, например детская влюбленность, ново непосредственное бездумное любование пустяками жизни... Здесь инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии, так что эта книга – не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов».
На одном из заседаний «Мусагета» свой «Вечерний альбом» Цветаева подарила Максимилиану Волошину. С этого времени началась дружба Цветаевой и Волошина, описанная ею в очерке «Живое о живом».
В московской газете «Утро России» Волошин в обзорной статье о женской поэзии центральное место отвел Марине Цветаевой и ее первой книге.
«Это очень юная и неопытная книга. Многие ее стихи, если их раскрыть случайно, посреди книги, могут вызвать улыбку. Ее нужно читать подряд, как дневник, и тогда каждая строчка будет понятна и уместна. Она вся на грани последних дней детства и первой юности. Если же прибавить, что ее автор владеет не только стихом, но и четкой внешностью внутреннего наблюдения, импрессионистической способностью закреплять текущий миг, то это укажет, какую документальную важность представляет эта книга, принесенная из тех лет, когда обычно слово еще недостаточно послушно, чтобы верно передать наблюдение и чувство... “Невзрослый” стих Цветаевой, иногда неуверенный в себе и ломающийся, как детский голос, умеет передать оттенки, недоступные стиху более взрослому... “Вечерний альбом” – это прекрасная и непосредственная книга, исполненная истинным женским обаянием».
По приглашению Максимилиана Александровича в мае 1911 года Цветаева приехала в Коктебель, в дом Волошиных. Позднее, описывая Волошина, Цветаева скажет, что Макс был мифотворец и сказочник. Но и сама Цветаева обладала склонностью к мифотворчеству, а то и впрямь занималась мифологизацией облика своих друзей.
Ее опалит жар коктебельского полдневного солнца, такого сильного, что загар от него не смывался московскими зимами. И символом коктебельских недолгих летних сезонов станет знаменитый волошинский парусиновый балахон на ветру, полынный веночек на голове, легкие сандалии... Волошин в памяти Цветаевой – античный бог. Голова Зевса на могучих плечах – великан, «немножко бык, немножко бог. Аквамарины вместо глаз, дремучий лес вместо волос, морские и земные соли в крови...
А ты знаешь, Марина, что наша кровь – это древнее море?..»
В Коктебеле у Волошина Цветаева встретит Сергея Яковлевича Эфрона, своего будущего мужа, которому едва исполнилось семнадцать лет. Они обвенчаются в начале 1912, в Москве. В сентябре того же года в молодой семье появится первенец – дочь Ариадна, Аля.
«Да, о себе: я замужем, у меня дочка 11/2 года, Ариадна (Аля), моему мужу 20 лет. Он не-обычайно и благородно красив, он прекрасен внешне и внутренне. Прадед его с отцовской стороны был раввином, дед с материнской – великолепным гвардейцем Николая I.
В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была красавицей и героиней.
Мать его урожденная Дурново.
Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю...»
Сергей Яковлевич унаследовал от матери подвижничество, желание сражаться за правду, революционность духа и желание справедливости. Им руководили те же жизненные идеалы, что и Мариной, – героизм, жертвенность, подвижничество. Мать Сергея
из древнего аристократического рода – была с молодости революционеркой-народоволкой, сторонницей террора, что впоследствии скажется на биографии и судьбе Сергея Эфрона, воспитанного матерью в традициях революционаризма и политического экстремизма.
Семьи Цветаевых и Эфронов роднило бескорыстие и служение России, они были бессребреники и романтики на огромной душевной высоте, которая многим ныне не-понятна.
Романтизм Цветаевой – это романтизм мироощущения и миропонимания, распространенный ею на все мироздание без исключения.
Сегодня этот романтизм воспринимается старинным и даже «архаическим», романтизм, рожденный и укрепляющийся в стихах Цветаевой в новаторское время («на дворе» было уже новое столетье!): романтизм, без поправок перенесенный Цветаевой из 1810-х в 1910-е годы...
Романтизм Цветаевой – это не традиционное двоемирие, как принято считать («поэт живет среди людей, но создан для небес»), а неистовая, доходящая до безмерности, фанатическая требовательность к окружающим – подняться на ту же духовную высоту, на которой стоит сам поэт. Даже Бальмонт укоризненно-восхищенно говорил Цветаевой: «Ты требуешь от стихов того, что может дать – только музыка!»
По Цветаевой, плохие стихи – это стихи вне волшебства. А значит, измена ее романтизму.